ИГРА, ИЛИ СЦЕНАРИЙ СВОБОДЫ

Внимание современной политики к телу, когда она все больше начинает пониматься как практика всеобъемлющего контроля за жизнедеятельностью, делает любую форму политического действия биополитикой. Суть ее состоит в отождествлении политики и жизнедеятельности.
С биополитической точки зрения сама возможность существования в качестве живого существа оборачивается для человека превращением в политического игрока. По факту рождения каждый из нас обретает особую власть: власть быть. При этом если традиционная политика вершилась на уровне коллективных тел — общностей, коллективов и групп, — то биополитика касается прежде всего индивидуальных тел. Говоря более определенно, биополитика и есть практика индивидуализации тела. Индивидуализация идет рука об руку с приватизацией: тело начинает рассматриваться не только как предмет обладания, но и как наиболее «естественная» форма собственности. Так на уровне индивидуального тела осуществляется единение политики и экономики. В итоге статус живого существа служит условием превращения человека в собственника, а значит, не только в политического, но и в экономического игрока. Слово «игра» является здесь ключевым: биополитика превращает жизнь человека в спорт. Биополитическая революция. Понятые как «арена» индивидуальной активности, в разновидность спортивного состязания превращаются не только экономика и политика. Спортивной ареной оказывается и сама жизнь. Витальность оказывается едва ли не главенствующим фактором успеха, ее утрата или избыток рассматриваются как основной критерий экономического благополучия и политического могущества. Со спортом как «образом жизни» связаны новые представления о здоровье, красоте и гармонии. Формирование «биополитического» капитализма оказывается сопряженным с тем, что эксплуатация человека больше не кажется эксплуатацией духовного существа, наделенного качествами «личности». Отныне человек эксплуатируется только в качестве тела, индивидуальность которого мыслится как всеобщее, а потому и ничем не примечательное достояние. Эксплуатация оказывается родом упражнения, осуществлять которое необходимо для того, чтобы тело «не застаивалось» и более эффективно использовалось как ресурс. Эксплуатация, таким образом, также мыслится по аналогии со спортом: как определенный режим нагрузки, который превращает тело в инструмент и заставляет его жить под знаком эффективности. Биополитическая революция, превратившая «трудящихся» в «менеджеров», сделала последних одновременно и инструкторами по эксплуатации собственных тел. Современная идеологическая интерпретация этого «режима нагрузки» превращает его в нечто среднее между «диететикой» и «фитнесом», только с большим энергетическим выходом. Приравнивание производственно-экономической эксплуатации к почти «технической» эксплуатации тел радикальным образом расширяет горизонт спорта как деятельности. Теперь он выступает не столько формой управления физическими энергиями, сколько способом организации социальных энергий, направляемых на «биополитические» нужды. При этом то, что раньше достигалось методом репрессий и принуждения, оказывается предметом внутренней мотивации и индивидуального выбора, пренебрегать которыми просто «не спортивно». Особое значение для понимания биополитики приобретают новые виды спорта как воплощения игры «на пределе возможностей». Спортивные состязания мыслятся многими как способ сублимации наиболее взрывоопасных социальных энергий — прежде всего энергий революции. Не стоит, однако, торопиться с вывода ми: важнее понять, что означает революционизация спорта, превратившегося из образа жизни в инструмент преобразования мира. Решение этого вопроса кроется в трансформации самого восприятия революционного процесса: теперь революции касаются не обществ, а индивидуумов. Биополитическая индивидуализация тела закономерным образом ведет к индивидуализации исторического события, которое признается «имеющим место» лишь при условии его признания в качестве персональной ценности. Одновременно это означает, что биополитика вершится как микрополитика: революционным отныне считается то, что имеет отношение к модификации субъективности. Став из метафизического виртуальным, субъект перестал восприниматься как константа, зато приобрел способность к бесконечным мутациям. Утратив качества мистической «сущности», он предпочел глубины поверхностям, что не замедлило сказаться и на характере случающихся с ним изменений — коренные преобразования уступили место декорированию, стилизации и пластической хирургии. Косметика и дизайн сделались главенствующими социальными технологиями, при этом социальная жизнь окончательно превратилась в область технологических решений. Коснулось это и революции, которая приобрела форму «мягкой» социальной технологии, стала революцией lights. Этот подход распространяется и на природу в целом: когда целого мира хронически не хватает, протезированию подлежит само естество. Основным контрагентом, который эксплуатирует эту технологию (и одновременно сам был порожден этой эксплуатацией), является молодежь. Молодежь — это очень новая в общем-то социальная категория, которая появилась только в обществах модерна, когда общества накопили достаточное количество ресурсов для того, чтобы между детством и зрелостью возник значительный промежуток времени. По крайней мере со времен романтизма этот промежуток и ассоциируется с «настоящей» жизнью. Но не только. Главное, он ассоциируется с тем, ради чего и стоит сегодня жить. Он служит заменителем целей, суррогатом морали, подсластителем смыслов и ценностей. Вопрос «легко ли быть молодым?» фальшив, как резиновая клоунская улыбка. Молодым быть не просто легко, это и есть воплощение легкости в мире, где даже посмертная слава меряется по умению оставаться «вечно молодым», существующим вне возраста и времени. (Эта тема тесно связана с темой беспамятства. Беспамятна как раз не старость, а молодость. Какая-нибудь Мэрилин Монро хороша для нас не «сама по себе», а потому, что мы ее, в сущности, не помним. Морщины и складки прошлого устранены из нашей памяти самым талантливым пластическим хирургом — доктором Забвение.) Детская жестокость и безответственность в сочетании со взрослым целеполаганием и прагматизмом не просто легли в основание новой субкультуры — они стали формулой культуры как таковой. С тех пор мы живем в обществах, для которых молодость играет роль императива: «Ты существуешь, пока ты молод, пока ты молод — ты существуешь». Но это именно что культурный императив, в политике молодежи с самого начала достается лишь роль декорации. Иногда это декорация со следами бунтарской крови. Иногда в блестках, огнях и перьях night-club-culture. Иногда в серо-зеленых разводах солдатского камуфляжа. Но что изображает декорация — не так уж важно. Важны, как всегда, функции, то есть то, ради чего она была создана и приведена в действие. Функции молодежи — изображать прирученное будущее, такое, каким хотели бы его видеть те, кто царствует в настоящем. Часто декорация выражает счастливое ликование: картонные улыбки картонных людей с картонными глазами. Если старшее поколение обсуждает политику в категориях морали, то молодое воспринимает ее с точки зрения эстетики и, само того не желая, эстетизирует происходящее (что происходит и кто манипулирует происходящим — совершенно не важно). Молодежь зациклена на отстаивании своей неповторимости, но именно это противоборство служит симптомом чудовищного дефицита индивидуальности. Восстающая против разнообразных масс молодежь не просто является образцовой массой, она превращает общество в социальное тело, живущее по законам биологического организма. Приобретением в данном случае является витальность — жизненная энергия, сила, без которой общество состарилось бы и зачахло. Однако подобное омоложение содержит в себе и существенную проблему: социальные отношения оказываются во власти биополитических технологий, а сама биополитика превращается в скрежещущий и заедающий протез естества. Спорт явился главенствующей формой такого воцарения биополитики, которая воплощает отныне не только справедливые цели, но и способы их достижения. Именно спорт оказывается основополагающей формой революции lights, несущей освобождение не для абстрактных «других», а для вполне осязаемого «себя». С сугубо риторической точки зрения разговор об индивидуализированной революции связан с ощущением нехватки: говорящим не хватает восклицаний, метафор и междометий. Кажется, в языке тех, кто говорит о разнообразных pro (и прежде всего о «ргодвижении»), слишком мало букв и слишком мало слов. Их легкие постоянно совершают судорожные колебательные движения — в них не хватает воздуха, чтобы передать переполняющие эмоции. Подобная риторическая асфиксия отражает самую суть дела: протагонисты позитивности, застрельщики разнообразных «ргорочеств», участники непрекращающегося шоу успехов страдают от дефицита реальности. В языке всех этих персонажей так мало слов, потому что они живут в мире, не поддающемся описанию. Кажется, предназначение этого мира в том, чтобы постоянно уходить из-под ног. Он живет по принципу «реальность уходит из-под твоих ног, значит, ты существуешь». Однако эта реальность настолько напичкана фантазмами, что при любой удобной возможности развеивается по ветру, как разноцветное психоделическое облачко. Итак, только при поверхностном рассмотрении кажется, будто современный обыватель страдает от недостатка острых ощущений. Настоящая его проблема — в нехватке реальности. Он потребляет острые ощущения с большим удовольствием, чем самое искусное фуа-гра (да и фуа-гра интересно ему прежде всего как способ тонизировать вконец пресыщенную чувственность). Та кое вот ажиотажное, ожесточенное в своей ненасытности потребление компенсирует усиливающийся синдром смыслодефицита. Культ ргодвижения полностью подчинен идее совершенствования техники. Не только тело, но и душа человека рассматриваются при таком подходе как искусный имплантат, протез. В итоге возникает фигура современного обывателя: эгоцентрика без собственного Я; метросексуала, практикующего любовь «без обязательств»; буржуа духа; аристократа клуба; раба тела. Останки забытых предков, болезни, экскременты, паразиты, целлюлит, вирусы, face-lifting, серийные маньяки, мумифицированные соседи, обитатели Санта-Барбары, лекарство от СПИДа, процесс разложения, гениальность Стивена Хокинга, умственные девиации, сиамские близнецы, Альцгеймер, дряблое тело Донателлы Версаче, привороты, «Исповедь вагины», пришельцы среди нас, мертвые вожди, «Секс в большом городе», предсказания Нострадамуса, шестирукая девочка Лакшми, замки на Луне, рецепты гламурной жизни, тараканы-убийцы, святые мощи, предки-покровители, приметы, эликсир бессмертия, преемник- киборг, эдипов комплекс, чужие жизни и чужие смерти играют в массовой культуре роль ментальных приправ, оттеняющих собой пресный вкус рутинизированной повседневности. Развитие цивилизации было сопряжено с производством неисчислимого количества полуфабрикатов: в продукт быстрого приготовления давно уже превратилась не только еда, но и смысл нашего существования. «Человек есть то, что он ест» — это давно уже устаревшая формула. «Человек есть тот, кого он ест» — вот что теперь написано на наших знаменах! Смысл существования обретается даже не в потреблении, а в слиянии и поглощении, причем конечной целью этого слияния-поглощения оказывается другой, ближний. Это не приводит, конечно, к буквальному повторению сценария войны «всех против всех» (Bellum omnim contra omnes). В мире экономической конкуренции это повлекло бы за собой слишком большие издержки. Ближний исчезает не столько физически, сколько «метафизически» — устраняется перспектива близости, а вместе с ней и возможность доверия, стихия товарищества, «суб станция солидарности». При всей своей внешней безобидности экстремальный спорт становится популярным именно как практика «конкурентного взаимодействия». Основным объектом противоборства выступает теперь не конкретный соперник, а сам принцип единения людей поверх тех рамок, которые обозначаются «кланами», «командами» и «корпорациями». Горы и буераки, по которым взбираются, с которых катаются и над которыми взлетают коротающие свой досуг яппи, — это не что иное, как современный гимнасий, где закаляется конкурентоспособность современного горожанина. Преодолевая все эти пустяковые, в сущности, препятствия, он овладевает одним совсем нешуточным навыком: делать клановокорпоративную конкуренцию главным жизненным приоритетом. И это вам уже не архаический курс молодого бойца с его наивным милитаризмом! Это наука побеждать в условиях, когда все являются вегетарианцами до такой степени, что готовы сожрать друг друга во имя правильного понимания «лояльности», «толерантности» и «политкорректности». Информационная революция связана совсем не с развитием цифровых технологий и коммуникационных сетей. Основной ее результат вообще далек от традиционных представлений о техническом прогрессе. Она, собственно, и изменила роль техники в нашей жизни. Отныне то, что числилось некогда в реестре экзистенциальных проблем человеческого существа, проходит больше по части технических и технико-экономических проблем, находящихся в ведении «биополитической» власти. Изменилось и понимание человеческого сознания, деятельность которого стала восприниматься по аналогии с функционированием компьютерного интерфейса: главное — согласовать коды доступа! Не осталось ничего, что связывало бы его с тем, что на языке поэтов возвышенно называлось «свободой воли». Свобода теперь не неизъяснимый абсолют и не уникальный дар, а вопрос качества жизни. Выше качество жизни — больше свободы, ниже — меньше. Свобода оказывается отныне тем, что связано с «оптимизацией» деятельности и «максимизацией» возможностей. Все это не могло не сказаться и на понимании человеческого опыта. Опытом не является больше цепь случайных испытаний и открытий, которые мы испытали на своей шкуре (с естественным риском ее повредить!). Напротив, теперь это способность если не избежать случайностей, то по крайней мере минимизировать их и поставить под свой контроль. Иными словами, опыт больше не связан с рисками, теперь это опыт избегания рисков (который, впрочем, может быть сопряжен с опасностями «второго порядка»). Проект тотального устранения случайностей (а в этом, в сущности, и состоит основная цель любой технократии) тоже по- своему увлекательный и необычный. Проблемой выступает самая малость: он устраняет любой опыт, кроме опыта инсталлирования программ, которым постепенно подчиняется любой аспект существования. Прогресс сводится к совершенствованию форм движения, абсолютно чуждых идеологии и рефлексии, автоматических по самой своей сути. Бодрийар и смерть. Любой символ игры — карнавал, подмостки или игорный дом — является также символом смерти. Игрок, как и шут, является посланцем кромешного мира, где все перевернуто с ног на голову. Однако кромешный мир — это ад, который перестал быть сакральным и трансцендентным. Область расположения этого ада является в той же мере потусторонней, в какой и здешней, земной. Ад — это другие, но другой давно уже тождественен Я, поэтому ад размещается внутри каждого. Выступая изнанкой, тенью индивидуализации, он воплощает отныне не грядущее воздаяние грешникам, а возможность досрочных неземных мук, ускоренный режим кары. Игровой стиль отношений, таким образом, не только оказывается следствием размывания границ между трудом и досугом, но и возвещает возможность смерти до самой смерти.
Любая самая невинная, самая «детская» игра — это в конечном счете игра со смертью. Играя, человек преодолевает принцип отсроченного существования, способом и стихией которого выступает капитализация жизни. Вопреки этому ставкой в любой игре служит растрата, жертва, а выражаясь более точно, социализация или обобществление смерти. Смерть перестала быть воплощением наивысшей, предельно абстрактной справедливости, выраженной в хрестоматийной риторике расхожего силлогизма: «Все люди смертны. Сократ человек. Следовательно, смертен и Сократ». Отныне смерть приручена, превращена в банальный «факт повседневности»: «Умер? С кем не бывает!» Одним из тех, кто полнее всего постулировал подобное понимание смерти, являлся Жан Бодрийяр. Он же описал особого социального контрагента — массу, для которой смерть является чем-то само собой разумеющимся, поскольку ее собственное существование попирает все канонические представления о принципе реальности. Однако собственная смерть философа внесла в это понимание свои коррективы. 1. В мире, живущем под знаком тотальности обмена, невозможно поменять только судьбу. Там, где все имеет свою цену, бесценной остается только смерть. Она не имеет качеств, не имеет потребительной стоимости. Эти высказывания Бодрийяра вспоминаются сами собой после его собственной смерти. Напротив даты рождения — 20.06.1929 возникла другая дата — 06.03.2007. Лакуна посередине заполнилась жирной линией, вычеркивающей философа из числа живых. Цифры мгновенно оказались подхваченными информационными агентствами, они появились в новостных лентах, стали достоянием многочисленных блогов. «Ой, знаете, Бодрийяр умер». «Сегодня, вот прочитала, Бодрийяр скончался. Какая у него все-таки смешная фамилия». «Вчера умер Бодрийяр. Я его не читал, но скажу». «Да что тут скажешь. Царствия ему небесного. И земля — пухом». «Бодрийяр? Это который про симулякры? Туда ему и дорога: прах — к праху». «А помнишь анекдот: идет по лесу Бодрийяр, а навстречу ему си- мулякр. Гы-гы». «А я его живьем видел, живьем, представляете?» «Да он противный был такой, надменный — настоящий французский буржуа. А еще профессор!» «Какой там профессор — слесарь-интеллигент. И физиономия у него слесарская. То ли дело Деррида, не человек — умница». «Умер? Ой, как жалко. А ведь он, говорят, в Чернореченск к нам должен был приехать, с фотографиями своими — вот бы зажег». «А я вчера по факультету иду и старушка одна другой говорит: “Кто у них, мол, живой-то остал ся?” А ей другая старушка отвечает: “Да только Бодрийяр, поди, и остался”. А он умер как раз». Жан Бодрийяр был первым, кто засвидетельствовал: смерть перестала быть событием, наделенным абсолютной интимностью. Смерть как трагедия, как экзистенциальное обрамление человеческого бытия куда-то незаметно исчезла. Сошла на нет. Оставшись эталоном абсолютного события, смерть тем не менее растеряла все свои уникальные качества. Она стала происшествием без свойств, не трагическим, а скорее досадным: «было и прошло». Однако дата смерти Бодрийяра не просто протокольное свидетельство его кончины, подтверждающее пополнение новейшего мартиролога (из без того за последнее время чрезмерно разбухшего). Смерть Бодрийяра поставила какой-то предел, наметила рубеж. Но какой? Отовсюду слышно: «Больше не о ком писать некрологи». Но некрологи будут продолжать писаться и дальше. Возможно, после Бодрийяра смерть окончательно превратится в «информационный повод», равноправный со всеми остальными: «Пол Верху- вен поставит Акунина», «Резервы Центробанка пополнились на 4,2 млрд. долларов», «Суд выдал санкцию на арест мэра Владивостока». Если рубеж, намеченный смертью Бодрийяра, и имеет какой-то трагический обертон, то связан он лишь с окончательной десакрализацией ухода из жизни. Трагедия современного существования состоит в том, что трагедия более невозможна. Многовековой образ смерти, безучастной к своим жертвам, оказался низвергнут самими потенциальными жертвами. Этот жест экзистенциальной эмансипации не равносилен, конечно, тому, что смерть «взяли и отменили». Однако все сложилось таким образом, что смерть уже и не нужно устранять. Потенциальные жертвы прониклись тотальной безучастностью к участи ближнего, а значит, в итоге и к собственной участи. Смерть стерилизована, лишена «полезных» свойств? Однако это вовсе не лишает ее потребительной стоимости. В век обезжиренного молока и колы ульт- ралайт она с успехом потребляется как ценный диетический продукт. К чести покойного философа, его тексты, как правило, не вписывались в канон этой «диетической ценности». Бодрийяр совершенно справедливо связывал наличие человеческого в человеке с невозможностью всеобщей рационализации его существования как на уровне индивидуального организма, так и в рамках социальной жизни. Философ оказывался, таким образом, в конфликте с концепциями современных последователей просветителя Жюльена Офре де Ламетри, представлявшего человеческое существо как машину — идет ли речь о «машинах желания» Делеза — Гваттари или о габитусе как наборе деятельностных автоматизмов Пьера Бурдье. Человек перестает казаться подобием машины (это намного лучше получается у животных), когда открывается, что его деятельность подчинена политэкономии излишества, избытка. Социально-политическая философия Жана Бодрийяра (выступающего здесь наследником Батая) и есть концептуальное воплощение этой политэкономии, пронизывающей собой логику наших повседневных действий. Будучи в состоянии обходиться без необходимого, человеческое существо «по Бодрийяру» (словно развившему догадку Анны Ахматовой) не может обойтись без роскоши, точнее, без действий, выходящих за рамки эквивалентного взаимообмена. Это делает человека довольно странным существом, являющимся чем-то средним между мотом и спекулянтом, жертвенным агнцем и ростовщиком. 2. Сохранение за Бодрийяром статуса «ультрасовременного» философа отодвигает на задний план тот факт, что на его долю выпало завидное творческое долголетие. За время почти сорокалетней публичной активности этого философа (а в следующем году исполнится сорок лет с момента выхода его «Системы вещей») радикально изменились принципы рассмотрения философского высказывания. Критерий истинности сменился критерием ценности. Философская истина воплощала собой запрет на операцио- нализацию, однако валоризация философии обозначила устранение подобного запрета. Это открыло возможность распространения суждений философа в разнородных экспертных со обществах и, главное, в медиасфере. Проще говоря, философия перестала быть роскошью или, что то же самое, стала роскошью непозволительной. Влияние Бодрийяра на этот процесс трудно переоценить. Основная тема философа связана с рассмотрением вещей или явлений, которые, продолжая казаться «такими же», более не существуют в прежнем качестве. Небо без синевы, общение без контакта, выбор без свободы, дружба без знакомства, секс без страсти. В этот ряд невозможно не включить и философов без философии. Семиотическая теория, к которой в молодости примыкал Бод- рийяр, постулировала в 1960-е годы «смерть автора», последовательно устраняя следы его присутствия везде, где только это было возможно. Тогда предъявление философии без философа было сродни открытию. Однако очень скоро подобное стирание авторства сделалось чем-то вроде авторского клейма, по которому безошибочно угадывалось происхождение определенной системы суждений. Философия без философа породила философа без философии; в 1970-е годы эта незаметная подмена обозначила приход «новых философов» (Бернард-Анри Леви, Андре Глюкс- ман и др.), сделавших ставку на мысль в стиле casual и превращение философии в холокост-studies. К последней категории Бодрийяр, безусловно, не относился; однако без его деятельности никакие «новые философы» просто бы не возникли. В бодрийяровской философии сохранялось все- таки нечто избыточное, не вписывающееся в строгий канон форматов массмедиа. Вместе с тем французский философ оказал огромное влияние на самосознание журналистского сообщества, обозначив для его представителей возможность мыслить себя как функционеров, которые аккумулируют в своих руках колоссальную власть над людьми и их восприятием. Сформулированный Бодрийяром еще в 1960-е годы тезис об «антикоммуникативности» СМИ стал для последних чем-то средним между идеологическим постулатом, моральным императивом и критерием отбора кадров. Относительная (и на деле сугубо «символическая») близость философа к последним только подчеркивала избыточность лю бой философии, а значит, и философии «как таковой». Ставшее знаменитым стремление Бодрийяра к постоянной «реактуализации» философской мысли обернулось тем, что массмедиа были восприняты в роли эксклюзивного поставщика вопросов и проблем философии, а сама она утратила способность не только к производству истины, но и к самостоятельному определению собственных интересов. Однако для Бодрийяра подобная перемена обернулась скорее выигрышем, а не проигрышем, поскольку в этом контексте его рассуждения принимали форму ретро, никогда не выходящего из моды. Если говорить о философии в целом, то благодаря Бодрийяру она все еще сохраняла статус роскошного предмета потребления, однако эта роскошь, напротив, мыслилась под знаком некоторой старомодности. Чем дальше, тем больше она напоминала драгоценную безделушку из прабабушкиного гардероба: чудом сохранившуюся и совершенно не подходящую ко всему «что сейчас носят». 3. В сущности, любой текст Бодрийяра глубоко и по-руссоистски моралистичен: в нем неизменно ощущается ностальгия по реальности, которая мыслится под знаком утраты, предательски демонстрирует свою недоступность, несбыточность. Куда ни ткнись, в мире Бодрийяра не найдешь сущностей, однако, не найдя сущностей, не обнаружишь и сущего — сплошной «кофе без кофеина». Кажется, на протяжении последних сорока лет Бодрийяр только и занимался тем, что фиксировал наступление конца всего, что определяло собой человеческое существование. В этом не было ни какого-то «подрывного» умысла, ни сверххит- рой философской «задачи» — просто так получалось. Кредо марксизма заключалось в создании философии, которая изменила бы мир, однако к семидесятым годам XX века существовало уже такое количество противоречивых программ изменения мира, что становилось ясно: даже самая обоснованная преобразовательная теория способна лишь на указание ложных альтернатив. В этом и состоит ее вклад в изменение мира: подробно и достоверно описать то, что именно благодаря этому описанию уже никогда не состоится. Уже в «Системе вещей» (1968) Бодрий- яр описал кризис идеологии инноваций, в «Обществе потребле ния» (1970) указал на пределы производственной модели существования, в тексте «К критике политической экономии знака» (1972) фактически преодолел последнее «непревзойденное учение» — марксизм. Одним из первых осознавший подобную неизбежность, Бод- рийяр берется за анализ феноменов, гипостазированных в рамках определенной теории. Чем выше их статус, тем более неопределенным он является. В итоге так и не ясно, что перед нами: виртуозная объяснительная схема в духе веберовского «идеального типа» или абстракция, которая попирает в правах «Саму Реальность». Двойственность этих феноменов делает их фантомами, фантомность оборачивается болью: слишком высокой оказывается плата за готовность исчерпывающим образом детерминировать собой любой аспект существования. Именно в этом ключе рассматривает Бодрийяр структуралистскую антропологию, базирующуюся на вере в абсолютную реальность «символического» («Символический обмен и смерть», 1986); идеологию евроцентризма, в рамках которой Старый Свет предстает этаким заповедником реальности («Америка», 1986); этическую теорию, благодушно полагающуюся на то, что добро воплощает более совершенную реальность, нежели зло («Прозрачность зла», 1990); маскулинную теорию пола, уповающую на то, что различие между полами естественно, а потому и абсолютно реально («О соблазне», 1979), и т. д. С тех же позиций Бодрийяр предлагает «забыть Фуко» (с его концепцией власти как сущего), переосмыслить лингвистическую теорию Фердинанда де Соссюра (в чьем представлении знаки хотя и произвольны по отношению к объектам, но все же не расстаются с ними окончательно), наконец, отвергнуть Карла Маркса с его концепцией производства (служащей инстанцией, определяющей границы реальности человеческого существования). Философия Бодрийяра воплощает, таким образом, апофеоз критического сознания. И одновременно заводит его в тупик. 4. Кто-то по наивности может решить, будто причина в том, что после Бодрийяра и критиковать-то больше нечего. Однако для подобных констатаций нет никаких оснований. Бодрийяр не достиг предела исчезновения объектов критики, он пришел к тому, что критическое мышление если не создает критикуемое, то по крайней мере «онтологизирует» его. Придает ему большую реальность, чем оно в состоянии обладать. «Гиперреальность». Некоторые считали реальностью то, что порождало представления и давало возможность отличить истину от иллюзии; другие полагали, что по-настоящему реально только само представление, отводящее миру роль подмостков; наконец, третьи исходили из того, что реально только непредставимое, но его невозможно выразить. После Бодрийяра непредставимое перестало соотноситься с областью трансцендентного — не став доступным, оно приобрело зримость в виртуальной реальности интерфейса. Кто заинтересован в производстве этих «гиперреальных» объектов, выведенных на авансцену покойным философом? Те, для кого нормой существования является хроническая нехватка реальности, те, для кого привычен смыслодефицит, эпидемия которого охватила наши общества. Бодрийяр сам называет носителей этого «мы» — речь идет о массах. Именно они образуют нечто вроде консорциума, занятого пожиранием реальности. Но одновременно именно они и есть основные потребители критических теорий. Благодаря этим теориям массы обретают статус если не наивысшей, то по крайней мере «последней» реальности. Современная критическая теория не просто открывает все новые стороны десубстанциализации жизни. Она постулирует: реальным является только то, что приводит к эскалации реального, к превосхождению всех прежних его границ и ранжиров. Чтобы быть собой, реальность должна быть больше, чем реальность. Она должна переполнять себя, превосходить свои пределы, выходить из собственных берегов. К таким формам самосохранения реальность обращается сплошь и рядом. Десубстанциализация жизни — вовсе не результат коварства или недомыслия «постмодернистов», как утверждают посредственные адепты академизма. Она является условием воспроизводства последней в эпоху, когда любые экзистенциальные пробле мы становятся техническими. Техника при этом начинает играть роль образцовой онтологии воцарившейся Современности, поставившей на бесконечную череду собственных мутаций. * * * Смерть Бодрийяра является особым свидетельством: завершается все, что могло завершиться. Распространяется это и на саму смерть, которая, теряя статус жизненной трагедии, уходит в прошлое как пережиток. Вот только стоит ли вообще жить, если из жизни исчезнут все «пережитки»? Не в этом ли состоит смысл новой игры, разворачивающейся прямо у нас на глазах? И не в этом ли заключается причина того, что мы так часто ощущаем несправедливость, не имея ни единого шанса выразить, в чем все-таки она проявляется. Бодрийяр уже никогда не ответит на эти вопросы. Ответ остается за нами.
<< | >>
Источник: Андрей Ашкеров. ПО СПРАВЕДЛИВОСТИ эссе о партийности бытия. 2008

Еще по теме ИГРА, ИЛИ СЦЕНАРИЙ СВОБОДЫ:

  1. Принцип свободы совести и (или) право на свободу вероисповедания в контексте межконфессиональных отношений Авилов М. А.
  2. Глава 4. ЖИЗНЬ ПО СЦЕНАРИЮ, ИЛИ «АВТОРА!»
  3. ПРАВО, ИЛИ СЦЕНАРИЙ РАВЕНСТВА
  4. Глава IV О СВОБОДЕ, ПРИСУЩЕЙ ЧЕЛОВЕКУ. ПРЕВОСХОДНЫЙ ТРУД, НАПРАВЛЕННЫЙ ПРОТИВ СВОБОДЫ,—СТОЛЬ ХОРОШИЙ, ЧТО ДОКТОР КЛАРК ОТВЕТИЛ НА НЕГО ОСКОРБЛЕНИЯМИ. СВОБОДА БЕЗРАЗЛИЧИЯ СВОБОДА СПОНТАННОСТИ. ЛИШЕНИЕ СВОБОДЫ — ВЕЩЬ ВЕСЬМА ОБЫЧНАЯ. ВЕСОМЫЕ ВОЗРАЖЕНИЯ ПРОТИВ СВОБОДЫ
  5. GOLD OCTOBER, ИЛИ СЦЕНАРИЙ БРАТСТВА
  6. «Ну, дайте же поиграть!», или Игра в учебной деятельности Лариса СКОРОБОГАТОВА, Наталья БОРОВЕЦ
  7. Война – это мир, паспорт – это свобода или Как приходит биометрия
  8. XIV. СМЕХОТВОРНОСТЬ ПРЕСЛОВУТОЙ СВОБОДЫ, ИМЕНУЕМОЙ СВОБОДОЙ БЕЗРАЗЛИЧИЯ
  9. СВОБОДА СЛОВА И СВОБОДА МЫСЛИ: МЕТАФИЗИКА И ДИАЛЕКТИКА Захара И.С.
  10. СЦЕНАРИИ СПРАВЕДЛИВОСТи
  11. Глава 16 МАЛОВЕРОЯТНЫЕ СЦЕНАРИИ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО ВЫМИРАНИЯ
  12. Процесс разработки сценариев