Холокост как соединяющая метафора

  Следствием всех описанных здесь культурных трансформаций и социальных процессов стала универсализация нравственных вопросов, которые порождались феноменом массового уничтожения евреев, и отделение проблем, связанных с систематическим применением насилия в отношении этнических групп, от любой определенной этнической принадлежности или религии, а также гражданства, времени и места.
Эти процессы отделения и усиливающегося эмоционального соотнесения с участниками событий тесно переплетены между собой. Если бы Холокост не воспринимался как трагедия, он не привлекал бы к себе такого постоянного, даже навязчивого внимания; а это внимание, в свою очередь, не поощрялось бы, если бы Холокост не трактовался в отрыве от конкретных деталей и в универсальном контексте. И символическое расширение, и эмоциональное соотнесение одинаково необходимы, если аудитории травмы и социальному значению этой травмы предстоит резко возрасти. Я буду называть последствия такого возрастания «преисполненностыо злом» (“engorgement of evil”).
Нормы обеспечивают стандарты нравственных суждений. То, что определяется как зло в любой отдельный исторический период, составляет наиболее трансцендентное содержание таких суждений. То, что Кант называл радикальным злом, и то, что я вслед за Дюркгеймом называю сакральным- злом, означает нечто, что считается абсолютно необходимым для определения понятия добра «в наше время». Поскольку «Холокост» стал опре- Культурсоциология

делением бесчеловечности в наше время, постольку он выполнил основополагающую моральную функцию. Тем не менее «этика после Холокоста» (“post-Holocaust morality”)[106] могла играть такую роль только в социологическом смысле: она стала соединяющей метафорой, которую социальные группы, обладающие неравной степенью власти и законности, применяли к делению происходящих событий на добро и зло в реальном историческом времени. «Холокост» называл самым существенным злом намеренное, систематическое и организованное применение насилия в отношении членов резко осуждаемой группы лиц, определяется ли эта группа происхождением или идеологией. Такая репрезентация не только определяла преступников и их действия как радикальное зло, но также придавала не-акторам оскверняющий статус злодеев. Согласно стандартам этики после Холокоста, противостояние любому Холокосту, независимо от последствий лично для себя и цены этого противостояния, стало нормативным требованием. Ведь в качестве «преступления против человечности» «Холокост» считается угрозой самому дальнейшему существованию человечества. В этом смысле невозможно вообразить себе жертву, которая была бы слишком велика, когда на карту поставлено само человечество[107].

Таким образом, несмотря на нравственное содержание такого символа, как Холокост, первичные, первостепенные воздействия этого сакрального-зла не проявляются рассудочным образом. «Радикальное зло» - философский термин, подразумевающий, что нравственное содержание зла можно определить и обсудить рационально. Напротив, «сакральное-зло» - термин социологический, подразумевающий, что определение понятия радикального зла и его применение включает в себя мотивы и отношения, а также институты, которые функционируют скорее как связанные с религиозными институтами, а не с этической доктриной.
Чтобы запретное социальное действие получило решительную нравственную оценку, необходимо, чтобы символ этого зла переполнился до предела. Дурнота преисполненного зла переливается через край. Зло размягчается и обретает текучесть: оно капает и сочится и разрушает все, к чему прикасается. Под вывеской трагического нарратива Холокост переполнился до предела и, подтекая, осквернял все, что встречал на своем пути.
Метонимия
Осквернение от соприкосновения со злом заложило основу того, что можно назвать метонимической виной. В рамках прогрессивного нарратива вина за направленные на геноцид массовые убийства была связана с прямой и конкретной ответственностью в юридическом смысле, которая была определена и применена в ходе Нюрнбергского процесса. Она не была просто вопросом «связи» с массовым истреблением. В этой юридической
трактовке любое представление о коллективной ответственности, о вине партии нацистов, правительства Германии и тем более немецкого народа считалось несправедливым, недопустимым. Однако по мере того как Холокост преисполнялся злом и по мере развития «этики после Холокоста» понятие вины не могло больше ограничиваться таким узким определением. Вина теперь проистекала из самого факта близости к событиям, из метонимической связи, если использовать термины семиотики.
Быть виновным в сакральном-зле больше не означало совершить преступление в юридическом смысле. В вину вменялось моральное преступление. Нельзя оправдать вменяемое вам в вину совершение морального преступления, ссылаясь на смягчающие обстоятельства или на то, что вы не принимали в нем прямого участия. Это вопрос осквернения, вины, возникающей в силу существующей связи. Решение проблемы заключается не в рациональной демонстрации невиновности, а в ритуальном обелении: в очищении. Перед лицом метонимической связи со злом нужно совершить перформативные действия, а не только использовать рассудочные, когнитивные аргументы. Как говорил Юрген Хабермас, «нравственная совесть Германии», во время знаменитого Historikerstreit, спора в среде немецких историков в восьмидесятых годах, все дело в том, чтобы «попытаться изгнать вину», а не прибегать к «пустым фразам» (цит. по: Катре, 1987: 63). Необходимо свершить правосудие и быть праведностью. Это перформативное очищение осуществляется посредством возврата к прошлому, символического проникно
вения в трагедию и выстраивания новых отношений с архетипическими персонажами и преступлениями. Хабермас писал, что «только после Освенцима и через него» послевоенная Германия может вновь присоединиться «к политической культуре Запада» (цит. по: Катре, 1987: 63). Взгляд на прошлое - действенный путь к очищению, потому что он обеспечивает возможность катарсиса, хотя, разумеется, и не гарантирует его. Свидетельством того, что катарсис достигнут, служит признание. Если нет ни признания вины, ни искреннего извинения, то можно избежать наказания в юридическом смысле, но символическое и нравственное пятно останется навсегда.
Когда травма Холокоста была драматизирована как трагическое событие в истории человечества, ее переполненность злом вынудила современников возвратиться к первоначальной драме травмы и заново вынести суждения в отношении каждого индивидуума или группы лиц, которые были или могли быть даже отдаленным образом вовлечены в те события. Так было запятнано много репутаций. Список тех некогда почитаемых персонажей, которых «изгнали» за то, что они извиняли направленное против евреев массовое истребление или принимали в нем участие, простирался от таких философов, как Мартин Хайдеггер, до таких литературных деятелей, как Поль де Ман, и таких политических лидеров, как Курт Вальдхайм. В оправданиях, которые выдвигали эти лишившиеся своего блеска люди или их сторонники, никогда не выдвигалось предположение, что Холокост не является воплощенным злом, - самоограничение, которое косвенным образом подтверждает преис
полненный, сакральный характер травмы. Единственным возможным оправдательным аргументом могло служить то, что обвиняемый на самом деле не имел совершенно никакого отношения к травме.
Более двадцати лет назад Министерство юстиции США создало бюро специальных расследований с единственной целью обнаружить и изгнать не только основных, но и малозначительных фигурантов, тем или иным образом связанных с преступлениями Холокоста. С тех пор отзвук печальных разоблачений в ходе слушаний о депортации слышен буквально в каждой стране на Западе. В ходе таких процессов эмоционально-нормативный императив состоит в том, чтобы отстоять нравственные требования к человечеству. Истории в средствах массовой информации вращаются вокруг проблемы «нормального» - «Как мог кто-то, кто кажется человеком, кто со времен Второй мировой войны был добропорядочным членом (французского, американского, аргентинского) сообщества, каким-либо образом оказаться вовлеченным в то, что сейчас повсеместно считается антигуманным событием?» Вопросам юридического характера часто не уделяется никакого внимания, потому что речь идет об очищении сообщества через изгнание оскверненного объекта[108]. Часто те, кто так
сильно осквернены, сдаются без борьбы. В ответ на поток недавних открытий относительно присвоен- ных нацистами предметов еврейского искусства, которые в данный момент принадлежат западным музеям, директоры этих музеев просят только предоставить им время на составление каталога отмеченных экспонатов, чтобы подготовить их к моменту, когда их можно будет забрать.
Аналогия
Прямая, метонимическая связь с преступлениями нацистов - самое очевидное последствие зла, сочащегося из преисполненного символа Холокоста, но не самый часто осуществляющийся культурный процесс. Гораздо чаще и гораздо основательнее соединяющая метафора действует через прием аналогии.
В шестидесятых и семидесятых годах связывание по аналогии внесло существенный вклад в основательный пересмотр нравственных трактовок исторических практик обращения с меньшинствами в Соединенных Штатах Америки. Критики
прежней американской политики и сами представители меньшинств начали проводить аналогии между представителями различных меньшинств - «жертвами» экспансии белых людей в Америке - и евреями - жертвами Холокоста. Такая аналогия была особенно справедливой для представителей коренного индейского населения, которые утверждали, что в отношении них был совершен геноцид. Эта идея пользовалась широкой популярностью и постепенно привела к масштабным усилиям по законодательному исправлению ситуации и денежным выплатам[109]. Еще одним поразительным примером символической перестановки внутри страны был случившийся в семидесятых и восьмидесятых годах коренной пересмотр политики интернирования, проводившейся правительством США в отношении американцев
японского происхождения во время Второй мировой войны. Параллели между этими действиями и предубеждением и изгнанием со стороны нацистов проводились повсеместно, а лагеря для интернированных стали теперь восприниматься как концентрационные лагеря. За таким символическим превращением последовали не только официальные «извинения» правительства в адрес американцев японского происхождения, но и реальные денежные «репарации».
В восьмидесятых годах преисполненный, свободный от конкретного контекста символ Холокоста стали по аналогии связывать с движением против ядерной энергии и испытания ядерного оружия и в целом с экологическими движениями, которые возникли в это время. Политики и интеллектуалы приобретали большую влиятельность в кампаниях против испытания и размещения ядерного оружия, рассуждая о «ядерном холокосте», который разразится, если их собственные демократические правительства продолжат свои ядер- ные программы. Прибегая к вдохновленному Холокостом нарративу, они создавали в воображении катастрофу, которая будет иметь такие всеобщие наднациональные последствия, что исторические детали, такие как идеологическая правота и неправота, победители и проигравшие, больше не будут иметь никакого значения. Сходным образом, рисуемые активистами этих движений впечатляющие картины «ядерной зимы», которая станет следствием ядерного холокоста, поразительно подкреплялись описаниями «Освенцима», образные репрезентации которого быстро превращались в универсальное средство изображения безумного
насилия, униженного человеческого страдания и «бессмысленной» смерти. В рамках движения в защиту окружающей среды выдвигались утверждения, что индустриальные общества совершают экологический геноцид в отношении видов растений и животных и что существует опасность уничтожения самой планеты Земля.
В девяностые годы зло, сочившееся из преисполненной метафоры, создало совершенно неотразимую систему аналогий для осмысления событий на Балканах. Хотя, несомненно, было много споров вокруг того, какой именно исторический символ насилия нужно выбрать для «правильного» соотнесения по аналогии - диктаторские чистки, этнические беспорядки, гражданскую войну, этнические чистки или геноцид, - именно преисполненный символ Холокоста стимулировал сначала американское дипломатическое, а затем американо-европейское военное вмешательство в этническое насилие в Сербии[110]. Роль, которую
играла эта символическая аналогия, стала очевидна во время дебатов в Сенате США в начале конфликта в 1992 году. Перечисляя «зверства», приписываемые сербским войскам, сенатор Джозеф Либерман сообщил журналистам, что «мы так же мало прислушиваемся к эху конфликтов в Европе, как и пятьдесят лет назад». В это же время кандидат в президенты от демократов Билл Клинтон заявил, что «история показала нам, что нельзя допустить массовое истребление людей, нельзя просто сидеть и смотреть, как это происходит». Кандидат пообещал в случае избрания «начать действия с воздуха против сербов, чтобы попытаться восстановить базовые гуманитарные условия»; он выразил свое отвращение к происходящему, чтобы провести границу между своей позицией и той оскверняющей пассивностью, которую теперь задним числом приписывали союзникам во время разворачивания изначальной драмы травмы (цит. по: Congressional Quarterly, August 8, 1992: 2374). Хотя президент Буш поначалу был менее склонен, по сравнению с кандидатом Клинтоном, облечь эту метафорическую связь в материальную форму, что привело к смерти десятков тысяч невинных людей, именно угроза как раз такого военного развертывания постепенно вынудила Сербию подпи
сать Дейтонское соглашение и прекратить то, что в американских и европейских средствах массовой информации широко освещалось как имеющие характер геноцида действия в Боснии и Герцеговине.
В ответ на угрозы сербов войти в Косово силы союзников начали бомбардировочную кампанию, которая оправдывалась ссылкой на те же символические аналогии и вытекающее из них отвращение к действиям сербов. Военные нападения изображались как ответ на ужас, который испытывали многие в связи с тем, что драма травмы Холокоста снова разыгрывается «прямо у нас на глазах». В своем обращении к группе ветеранов в разгар бомбардировочной кампании президент Клинтон использовал ту же соединяющую аналогию, чтобы объяснить, почему текущий конфликт на Балканах нельзя понять, а следовательно, и принять как «неизбежный результат... вражды, длящейся столетиями». Он настаивал на том, что эти убийственные события носят беспрецедентный характер, потому что это «систематическое истребление», осуществляемое «людьми, в чьих руках сосредоточена организованная, политическая и военная власть», под исключительным контролем безжалостного диктатора, Слободана Милошевича. «Вы думаете, немцы осуществили бы Холокост сами, без Гитлера? Вы думаете, это в их истории было нечто, что подвигло их на такие действия? Нет. Необходимо достичь абсолютной ясности в этом вопросе. Такие вещи происходят благодаря политическим лидерам» (New York Times, May 14, 1999: A 12).
В тот же день в Германии Йошка Фишер, министр иностранных дел в коалиции «красно-зеле
ного» правительства, выступил перед специальным конгрессом своей Партии зеленых в защиту действий с воздуха сил союзников. Он также настаивал на том, что уникальная сущность злодеяний в Сербии позволяет проводить аналогии с Холокостом. Заместитель министра иностранных дел и союзник Фишера по партии Людгер Вольмер сорвал одобрительные аплодисменты, когда, говоря о политике систематических чисток президента Милошевича, заявил: «Друзья, для этого есть только одно слово, и это слово - фашизм». Главный противник военного вторжения попытался прекратить процесс проведения аналогий с помощью символического неприятия. Он объявил: «Мы против сравнений между убийственным режимом Милошевича и Холокостом», потому что «такое сравнение означало бы недопустимое преуменьшение ужасов нацистского фашизма и геноцида в отношении европейских евреев». Утверждение, что косовары — не евреи, а Милошевич - не Гитлер, защитило сакральное-зло Холокоста, но попытка неприятия в конечном итоге оказалась неубедительной. Примерно шестьдесят процентов делегатов Партии зеленых сочли, что аналогия уместна, и проголосовали в поддержку позиции Фишера[111].
Две недели спустя, когда бомбардировочная кампания сил союзников еще не привела Милоше
вича к повиновению, президент Клинтон попросил Эли Визеля совершить трехдневную поездку по лагерям беженцев, где находились албанцы из Косово. Представитель посольства Соединенных Штатов Америки в Македонии объяснил, что «люди больше не понимают, почему мы делаем то, что делаем» в бомбардировочной кампании. Иными словами, не было последовательного проведения подходящей аналогии. Решение проблемы заключалось в том, чтобы создать прямую, метонимическую связь. «Нужен такой человек, как Визель, - продолжил представитель, - чтобы сохранять верную ориентацию моральных воззрений». Во вводном предложении отчета о поездке «Нью-Йорк Таймс» охарактеризовала Визеля как «человека, пережившего Холокост, и лауреата Нобелевской премии мира». Несмотря на утверждение самого Визеля: «Я не верю в аналогии», после посещения лагерей именно проведение аналогий легло в основу красноречивых рассуждений, к которым он прибегал в выступлениях. Визель заявлял: «Я кое-чему научился из опыта, который получил как современник столь многих событий». Он действительно научился применять принципы «этики после Холокоста», восходящие к изначальной драме травмы: «Когда зло показывает свое лицо, нельзя ждать, нельзя дать ему набрать силу. Надо вмешиваться» (Rohde, 1999:1).
Во время поездки в лагерь в Македонии Эли Визель настаивал на том, что «пятьдесят лет спустя после Холокоста мир изменился» и что «ответ Вашингтона на события в Косово намного лучше, чем неопределенная позиция, которую он занял во время Холокоста». Когда две недели спустя
война с воздуха и растущая угроза вторжения на земле наконец сумели вытеснить сербские войска из Косово, «Нью-Йорк Таймс» в разделе «Обзор событий недели» воспроизвела выраженное знаменитым пережившим Холокост писателем заявление об уверенности в том, что травма Холокоста была не напрасной, что драма, воздвигнутая на ее обломках, кардинально изменила мир, или по крайней мере Запад. Война в Косово показала, что эти аналогии обоснованы и что уроки этики после Холокоста могут извлекаться до крайности практическим образом.
«Нет никаких сомнений в том, что для Запада эта неделя была знаковой. Пятьдесят четыре года спустя после разоблачений Холокоста Америка и Европа наконец-то сказали “Хватит!” и нанесли удар по возрождению геноцида. Сербы, проводившие этнические чистки, теперь усмирены; этнические албанцы спасены от убийств и изнасилований в будущем. Германия изгнала несколько собственных призраков нацизма. Права человека поднялись до уровня военного приоритета и важнейшей западной ценности» (Wines, 1999:1).
Двадцать два месяца спустя, когда поддержка Запада обеспечила провал Милошевича на выборах и переход президентской власти в Югославии к Воиславу Коштунице, бывший президент и обвиняемый в военных преступлениях был арестован и с применением силы отправлен в тюрьму. Хотя президент Коштуница лично не признал правомочность Гаагского военного трибунала, можно было не сомневаться в том, что он распорядился о заключении Милошевича под стражу под сильным давлением Америки. Хотя арест
был инициирован конгрессом, а не президентом США, Джордж У. Буш отреагировал на него фразами, отсылающими к типическому олицетворению Холокоста. Он говорил о «вызывающих дрожь образах напуганных женщин и детей, которых загоняют в поезда, истощенных узников тюрем, изолированных за колючей проволокой, и массовых захоронений, обнаруженных экспертами Организации Объединенных Наций», и все это прослеживалось в «жестокой диктатуре» Милошевича (цит. по: Perlez, 2001: 6). Даже те сербские интеллектуалы, которые, как Алекса Джи- лас, критиковали Гаагский трибунал, потому что он представляет собой политический, а следовательно, преследующий узкие интересы суд, признавали, что эти события происходят внутри символической схемы, которая неизбежно придаст им универсальный характер и внесет вклад в возможность создания нового нравственного порядка в менее узких масштабах. «Его процесс будет неприятностью, которая обернется благодеянием» , - сообщил Джилас журналисту на следующий день после ареста Милошевича. «Преднамеренно или нет, но создается некий род нового международного порядка. ... Что-то закрепится в качестве окончательного варианта: какого рода национализм оправдан, а какой нет, какого рода вмешательство оправдано, а какое нет, в какой степени великие державы уполномочены реагировать и каким образом. Процесс не будет бесплодным упражнением» (Erlanger, 2001: 8).
В сороковые годы массовое истребление евреев рассматривалось как типическое олицетворение нацистской военной машины; это отождествле

ние ограничивало этические выводы из этого истребления. Пятьдесят лет спустя собственно Холокост вытеснил свой исторический контекст. Он сам стал господствующим символом зла (master symbol of evil), через отношение к которому стали типизироваться новые вопиющие случаи массового причинения вреда людям[112].
Правовая сфера
Как указывает стиль данного торжественного заявления, обобщение травмы Холокоста нашло выражение в новой формуле «всеобщих прав человека» («universal human rights»). Отчасти этот оборот просто переформулировал в не содержащем указания на пол ключе[113] Просвещенческую приверженность ко «всеобщим правам человека» («the universal rights of man»), впервые сформулированным во время Французской революции. Отчасти он также размывает проблему геноцида, объединяя ее с требованиями со стороны общества о защите здоровья и обеспечении базового прожиточного минимума в экономическом отношении. Однако с того момента, как это словосочетание стало систематически применяться в послевоенный период, оно также относилось к определенному новому

юридическому стандарту международного поведения, который придавал тому, что считалось «уроками» событий Холокоста, одновременно более обобщенный и более точный и ограничительный характер. Представители различных организаций, как правительственных, так и неправительственных, предпринимали разрозненные, но настойчивые попытки сформулировать конкретные, налагающие моральные ограничения коды, а затем и международные законы для институционализации нравственных суждений, запущенных в действие метонимической и аналогической связью с преисполненным символом зла. Возможность таких мер вдохновила известного специалиста по теории права Марту Майноу дать необычный ответ на вопрос «Запомнится ли двадцатое столетие в первую очередь крупномасштабными зверствами?» - «Как это ни печально, столетие, отмеченное истреблением людей и пытками, - не единственное такое столетие в истории человечества. Возможно, более необычным, чем факты геноцида и наличия применяющих пытки режимов, характеризующие нашу эпоху, будет факт изобретения новых и своеобразных юридических способов ответа на них» (Minow, 1998: 1).
Процесс обобщения начался в Нюрнберге в 1945 году, когда число статей обвинения на давно уже запланированном процессе по делу нацистских военных лидеров увеличили, чтобы включить и нравственный принцип, гласивший, что определенные отвратительные поступки являются «преступлениями против человечности» и должны признаваться таковыми всеми людьми

(Drinan, 1987: 334). В первом отчете об этих обвинениях «Нью-Йорк Таймс» утверждала, что, хотя «полномочия этого трибунала назначать наказание напрямую следуют из победы в войне», они также проистекают «косвенным образом из неосязаемого, но тем не менее весьма реального фактора, который можно назвать утренней зарей мирового сознания» (October 9, 1945: 20). Этот процесс универсализации продолжился и в следующем году, когда Генеральная Ассамблея Организации Объединенных Наций приняла Резолюцию 95, подчиняющую эту международную организацию «принципам международного права, признанным Статутом Нюрнбергского трибунала и нашедшим выражение в решении Трибунала» (цит. по: Drinan, 1987: 334)[114]. Два года спустя Организация Объединенных Наций выпустила Всеобщую декларацию прав человека, преамбула которой напоминала о «варварских актах, которые возмущают совесть человечества»[115]. В 1950 году Комиссия международного права Организации Объединенных Наций приняла постановление, в котором прописывались принципы, подразумеваемые Декларацией. «Суть этих принципов утверждает, что лидеры и народы могут быть наказаны за нарушение международного права и за преступления против человечности. Кроме того, для человека не может являться оправда

нием заявление, что он или она были вынуждены делать то, что делали, из-за приказа военного или гражданского начальства» (цит. по: Drinan, 1987: 334).
За прошедшие с тех пор годы, несмотря на рекомендацию президента Трумана, чтобы Организация Объединенных Наций составила кодекс международного уголовного права на основе этих принципов, несмотря на то, что внешняя политика бывшего у власти позднее президента-демократа Джимми Картера проводилась с позиции «прав человека», и несмотря на девятнадцать договоров и пактов ООН, осуждающих геноцид и поддерживающих новый мандат в защиту прав человека, новые кодексы международного права так и не были составлены (Drinan, 1987: 334). И все же в этот же период была разработана постоянно увеличивавшаяся совокупность «обычного права», которая выступала против невмешательства в дела суверенных государств, если они занимаются систематическим нарушением прав человека.
«В долгосрочной перспективе историческое значение революции прав, произошедшей за последние пятьдесят лет, состоит в том, что она начала разрушать священный статус суверенитета государства и оправдывать оперативное политическое и военное вмешательство. Осуществилось бы американское вторжение в Боснию, если бы не было пятидесяти лет накопления международной поддержки мнения о том, что существуют преступления против человечности и нарушения прав человека, которые должны наказываться, где бы они ни возникли? Было бы у курдов безопасное убежи
ще в северном Ираке? Вошли бы мы в Косово?» (Ignatieff, 1999: 62)[116].
Когда бывшего чилийского диктатора Аугу- сто Пиночета арестовали в Великобритании и продержали в заключении более года в ответ на запрос об экстрадиции, поданный испанским судьей, понятие о сфере применения обычного права и возможностях его применения полицией какой-либо страны впервые закрепилось в мировой социальной сфере. Примерно в это же время в Гааге начал собираться первый со времен Нюрнберга военный трибунал, утвержденный мировым сообществом, чтобы в судебном порядке преследовать тех, кто нарушил права человека с любой стороны и со всех сторон за десять лет войн на Балканах.

Дилемма уникальности
В качестве преисполненного символа, сокращающего дистанцию между радикальным злом и тем, что несколько ранее считалось нормальным поведением или заурядным преступным поведением, реконструированная травма Холокоста попала в сети явления, которое можно назвать дилеммой уникальности. Данная травма не могла выполнять функцию метафоры архетипической трагедии, если только ее не рассматривать как в корне отличную от любого другого злодеяния в современности. Однако именно такой статус - статус уникального события - постепенно вынудил ее принять более обобщенный и отвлеченный от привязки к конкретным координатам характер. Ведь в качестве метафоры радикального зла Холокост обеспечил стандарты оценки для вынесения суждений по поводу зла других угрожающих действий. Обеспечив такой стандарт для целей сравнительного суждения, Холокост превратился в норму и вызвал появление ряда метонимических, аналогических и юридических оценок, которые лишили его «уникальности» за счет того, что определили степени его сходства или несходства с другими возможными проявлениями зла.
В этом отношении тот факт, что процесс соединения, имеющий столь существенное значение для универсализации вынесения критических нравственных суждений в мире после Холокоста, снова и снова подвергался нападкам за то, что он лишает Холокост собственно его значимости, несомненно, заключает в себе иронию. Однако именно эти нападки часто, даже не желая того, раскрывали новое центральное место драмы травмы в повсед
невной мысли и деятельности. Например, один критик, специализирующийся на исторических сочинениях, иронизировал над новым «сознанием Холокоста» в Соединенных Штатах Америки, ссылаясь на то, что Холокост «используется как ориентир в обсуждениях чего угодно, от СПИДа до аборта» (Novick, 1994: 159). Профессор литературы жаловался на то, что «язык “Холокоста”» теперь «регулярно используется людьми, желающими привлечь внимание публики к случаям нарушения прав человека, социальному неравенству, от которого страдают расовые и этнические меньшинства и женщины, экологическим катастрофам, СПИДу и целому ряду других вещей» (Rosenfeld, 1995: 35). Еще один ученый осудил тот факт, что «любое зло, которое происходит с кем угодно и где угодно, превращается в Холокост» (цит. по: Rosenfeld, 1995: 35)[117].
Хотя в моральном отношении такие жалобы, без сомнения, делались с добрыми намерениями, они не отражали социологических сложностей, лежащих в основе той разновидности культурнонравственных процессов, которые исследуются в данной книге. Использование Холокоста как меры зла события, не имеющего к нему отношения, это не более, но и не менее, чем применение могущественной соединяющей метафоры для того, чтобы разобраться в социальной жизни. Усилия, прилагаемые для того, чтобы стать правомочным референтом этой метафоры, обязательно влекут за собой резкий социальный конфликт и в этом смысле социальную релятивизацию, ведь успешное воплощение метафоры придает вовлеченной стороне
законный характер и предоставляет ей ресурсы. Предпосылкой этих релятивизирующих социальных конфликтов является то, что Холокост представляет собой абсолютную и неотносительную меру зла. Однако последствием конфликта должна стать релятивизация применения этого стандарта к любому конкретному социальному событию. Холокост одновременно и уникален, и неуникален. С тех пор как Холокост превратился в трагический архетип и главную составляющую нравственного суждения в наше время, эта неразрешимая дилемма стала характерным признаком его жизненного цикла[118]. Инга Клендиннен недавно особенно остро описала эту дилемму, и ее наблюдения служат примером процесса метафорического соединения, который я попытался здесь описать.
«В последнее время произошло слишком много ужасных событий - в Руанде, в Бурунди, в бывшей

Югославии, где жертвы были одинаково невинны, а убийцы и палачи одинаково фанатичны, чтобы приписывать уникальность какому бы то ни было отдельно взятому набору злодейств на тех основаниях, что они исключительно жестоки. Я нахожу почти что беспорядочный террор, осуществляемый аргентинскими военными, особенно их склонность пытать детей на глазах их родителей, столь же ужасным, столь же “невообразимым”, как и те ужасные и невообразимые вещи, которые немцы проделывали со своими соотечественниками-евреями. Разумеется, масштабы событий отличаются - но насколько большое значение имеет масштаб для отдельного преступника или отдельной жертвы? Повторю: сознательное уничтожение многое претерпевших сообществ, несомненно, есть огромное преступление, но мы в течение трех лет наблюдали за ковровыми бомбардировками в Камбодже, когда бомбы падали на деревенских жителей, которые не имели ни малейшего представления о сущности своего преступления. Когда мы думаем о страдающих невинных людях, мы видим тех незабываемых детей Холокоста, широко открытыми глазами глядящих в объективы фотоаппаратов своих убийц, но мы также видим и фотографию маленькой вьетнамской девочки, раздетой, кричащей, бегущей по пыльной дороге, спина которой горит в огне американского напалма. Если мы соглашаемся, что слово “холокост” всесожжение жертвоприношений в огне, зловещим образом подходит к убийству тех миллионов людей, чьим единственным местом погребения стал воздух, оно равно подходит и для жертв Хиросимы, Нагасаки и Дрездена, [и для] лошадей и людей у Пикассо, истошно вопящих [на картине «Герни
ка»] во время налета недосягаемых для них убийц с неба» (Clendinnen, 1999:14. Курсив мой.-Дж. А). 
<< | >>
Источник: Александер Дж.. Смыслы социальной жизни: Культурсоциология. 2013

Еще по теме Холокост как соединяющая метафора:

  1. Женщина как член метафоры
  2. Холокост и теория жертвоприношения
  3. ГОЛОДОМОР * холокост
  4. Холокост — западное явление?
  5. Холокост и теория травмы
  6. Часть шестая ХОЛОКОСТ
  7. МЕТАФОРА И ЕЕ ВИДЫ
  8. Метафоры взаимодействия
  9. Использование метафоры
  10. § 1. Метафоры семиосферы
  11. Субъект и предикат рекламной метафоры